— Ха, блин! Умывальник, пацаны, глядите, умывальник! — худой и низкорослый, чуть больше пулемёта Калашникова, неудобно обхваченного слабыми руками, боец подбежал к длинной, метра три, прямоугольной алюминиевой раковине, над которой висело пять рукомойников и, небрежно перекинув гранатомёт «Муха» с шеи через плечо, двумя руками принялся дёргать все краники подряд, будто надеялся найти там воду. И точно, чуть погодя, он развернулся лицом к нам и, отрицательно покачав головой, радостно прокричал:
— Я посмотрел, воды нет!
— Естественно, нет. Его же просто, мародёры с собой уволочь пытались, а он и пустой тяжёлый, вот и бросили посреди дороги, — шептал мне Сосед на самое ухо, словно боялся, что незадачливый боец услышит его слова и обидится. — Да и нахер такая дрында сейчас нужна. Стреляют у них полным ходом, взрывают целые дома, им самим бы протянуть как-нибудь, а они ещё барахло какое-то с собой тащат. И что думают, в могилу всё наворованное забрать? Балбесы.
— Эй, «воды нет», не стой там, пенёк! Мотай оттуда! Бегом! — крикнул я тупо стоящему на виду у всех бойцу. Но тот всё ещё бездействовал, лишь согласно кивал своей глупой головой и улыбался в нашу сторону.
Я, Сосед, и ещё четверо незнакомых нам бойцов, остановились за стеной невысокого одноэтажного здания, вероятно — хозяйственной постройки начала восьмидесятых. Это здание, примерно десять на десять метров, с разбитой вдрызг шиферной крышей и одним маленьким, выбитым взрывом гранаты окном, спасало нас от намётанных глаз вражеских снайперов и автоматчиков, ненадолго став самым надёжным другом усталых, но удивительно жизнерадостных и оптимистичных бойцов российской армии. С тыла наш временный домик прикрывался колоссальной громадиной, тёмно-серой скалой, наполовину пожжённой и порушенной длиннющей сталинской четырёхэтажкой, из-за которой мы и выскочили. У четырёхэтажки, за невероятных размеров чудовищным холмом, наваленным из битого кирпича и кусков бетона, тихо пряталась ещё одна группа бойцов, численностью до десяти стволов, поэтому за тылы мы не беспокоились, знали, если возникнет надобность — прикроют. Они ведь тоже — жить хотят. Сжимают автоматы, пронзительно смотрят нам в грязно-зелёные спины бушлатов, ждут своей очереди сменить позицию. Но мы не спешим, ведь за то, что ждёт нас впереди, в обманчиво-тусклой неизвестности домов и переулков, мы не ручаемся: там сам чёрт не ведает, что, кто и как. Неприятности нам ни к чему, мы уж, как-нибудь так, потихоньку. Успокаиваем дыхание, оглядываемся, исследуем открытые взору окрестности, оцениваем оперативную обстановку, нарезаем новые задачи.
Я осмотрелся: кирпичная стена, ровно в мой невысокий рост, за которой мы сбились в кучу, есть наш перевалочный пункт по пути к обозначенной командиром цели. Цель проста — без потерь дойти до углового пятиэтажного дома, выпирающего побитыми стенами на пересечение двух широких улиц.
Перебегать улицу под диким неконтролируемым обстрелом, то стихающим, то внезапно возобновляющимся, всё также не хочется, и мы до последнего шанса ищем подходящую причину чуть отсидеться и отдохнуть, оттягивая неприятную ситуацию выхода на открытую, насквозь простреливаемую площадку. Мы мнёмся, неуверенно смотрим друг на друга, ждём, кто рискнёт первым.
Ай, нафиг всех! Я, откровенно наслаждаясь чувством защищённости, упираюсь лбом в стену и на минутку закрываю глаза. Хорошо бы поспать.
— Эй, салабоны, — где-то сзади пронзительно свистит офицер, — время не ждёт!
Сосед, стволом автомата приподняв съезжающую с лыжной шапочки каску, глазами манит меня к себе и, подёргивая бровями, указывает на остов сгоревшей легковушки, слегка присыпанной бледным утренним снегом:
— За ней тормознуть можно, если что.
— Ага, давай, до умывальника, на счёт «три», — с неохотой отрывая лоб от стены, и не въезжая в суть дела, соглашаюсь я. — Куда?
— Да вон, тачка посреди улицы, «шестёра».
— А-а! Чё-то только она торчит там, как гроб посреди кладбища. Не нравится мне она. А вдруг заминирована?
— Ты чё? Да кому это надо? Давай-давай, раз-два-…
Боец у умывальника, про которого мы уже почти забыли, резко дёрнул головой и, сильно стукнувшись об роковую сантехнику, завалился набок. Каска, глухо цокнув об асфальт, откатилась от хозяина метра на два. Пулемёт и гранатомёт, необъяснимо перемешавшись с мёртвыми, согнутыми в локтях руками, неказисто торчали стволами в разные стороны.
— … три.
Бойцу снесло нижнюю половину лица. Полчерепа.
— Вот тебе и Старый Новый год!
У застывшего тела, быстро поедая мягкий пушистый снег, образовывалась небольшая тёмная лужица, в неясных бликах которой отражалась убывающая в небо душа. Она печально улыбалась и магнетически манила меня за собой.
— Достоялся, дурень! Говорили же… — Сосед нервно замотал головой и сильно ударил кулаком по стене. — Снайпер, опять долбанный в лоб снайпер! — Сосед психовал уже по серьёзному. Подпрыгивая на месте, он принялся колотить стену и руками, и ногами одновременно.
— Ты чего, а?
— Порву этого урода! Я его достану! — давясь слюной, шептал Сосед, — и порву!
Я отрешённо смотрел на очередную нелепую смерть молодого российского паренька и громко, выгоняя воздух через раздираемый негодованием нос, сопел, чтобы хоть как-то скрыть от себя самого стыд полного бессилия. Что я могу изменить? Ничего! Я бессилен в своём стремлении помочь. Я немощен и несвоевременен. Я и сам не знаю, намного ли я переживу его. Намного ли? И зачем? Мне вдруг показалось, что нет никакого другого мира, кроме этой войны. Нет ни дружбы, ни любви, ни радости, ни счастья. Нет жизни в согласии и примирении. Нет никакой гармонии, нет свободы, нет независимости, нет терпимости, только низменная своим всепожирающим страхом война. Война, с её ненавистью и завистью, с болью и жестокостью, с изуверством и вандализмом, с бесправием и пошлостью. Подлая, коварная, трясущаяся в смертельной болезни стерва, с кривыми ногами под худым тщедушным тельцем, с тощими, опирающимися на иссохшую палочку руками, с неясным, спрятанным под платком взглядом, ковыляя дрожащей походкой, шла навстречу мне война.
— Друга моего убили, падлы! — одетый в потрепанную зелёную фуфайку и рваные ватные штаны, низкорослый пухленький боец неожиданно стартанул от нас к умывальнику, одновременно выпуская из своего калаша короткие очереди в сторону пятиэтажки. Недобежав до убитого друга нескольких шагов, боец, видимо поняв абсурдность своего поступка, остановился. Посредине улицы.
— Назад, бля, назад! — Сосед, практически прилипнув к стене, чуток из-за неё высунулся и дал очередь поверх головы отчаянного толстячка.
— Уроды, вашу мать, падлы! — тот стоял на месте и, лихорадочно тряся головой, автоматически повторял: — Падлы, уроды недобитые, падлы…
— Ну чё ты делаешь, конь! Назад, я сказал! Э! — Сосед громко свистнул и толстячок, словно проснувшись от долгого сна, встрепенулся, развернулся, и успел только один раз шагнуть в нашу сторону, как, дико взвизгнув, вскинул руками к небу, выронил автомат и упал животом на асфальт. Упал, широко раскидав в стороны и руки, и ноги. Парню разодрало задницу. Одной маленькой пулей ссекло всё его мягкое место.
— Замертво?
— Хер его знает, уж наверняка …
Боец лежал без движения, и толстый ватник быстро намокал и пропитывался кровью.
— Убило…
Но боец не погиб. Ещё пару секунд пролежав неподвижно, он вдруг задёргался и, хаотично скребя пальцами по мелким камешкам потрескавшегося от времени асфальта, заорал оглушительным нечеловеческим голосом:
— Доктора! Доктора мне! Доктора! Доктора сюда!
Безразлично глянув на застывшего в паузе Соседа, я вручил ему свой автомат и, даже не пригибаясь, бросился к раненому.
— Ну ты даёшь! Айболит хренов! Тебя кто спасать будет? Усман! — закидывая оружие за спину, без раздумий метнулся вслед за мной восстановившийся после лёгкого шока Сосед.
Добежав до раненого, я присел на корточки и осторожно взял его за руки, Сосед схватился за ноги. Мы привстали.
Поднимаю глаза: медленно, по всей длине неровной, изрезанной выбоинами дороги, и до скоропостижно скончавшейся во вчерашнем пожаре легковушки. Поднимаю глаза и встречаюсь с ней. Я вижу её. Мою смерть! В облезлой шапке-ушанке и ободранной чёрной дерматиновой куртке, смерть бросает СВДэшку на крышу сгоревшего автомобиля и, особо не прицеливаясь, нервозно дёргая примёрзшим к железяке пальцем, выстреливает в меня. В меня! Я вижу пулю, вижу потому, что не увидеть эту пулю невозможно. Это — моя пуля. Я вижу, как она летит в меня, в мою голову, в моё лицо, в мои глаза. В мою душу. Я медленно закрываю глаза и, готовясь ко встречи со смертью, жмурюсь. Жмурюсь, как ребёнок от солнечного зайчика в жаркий майский день, жмурюсь, вспоминая школьный утренник на девятое мая в пятом классе. Мы стоим в парадном строю, пожилой директор толкает торжественную речь, ученики замерли. Двигаться нельзя, и только красные галстуки, празднично шурша, развеваются на тёплом ветру. Я — пионер, и нарушать дисциплину не хочу, вертеть головой и отворачиваться не буду, а просто зажмурюсь. Жмурюсь. Дук-дук-дук — сердце стучит в ушах. Дук-дук-дук — я чего-то жду. Я жду смерти. Где она? Что-то больно щипает за бровь. А! Непроизвольно открыв рот и высунув язык, с силой жму зрачки глубоко вовнутрь белков. Захлопываю рот. О! Кровь на языке! Чувствую! Что-то пощипывает над глазом. Чувствую! Чувствую? Чувствую! Могу думать, двигаться, дышать! И, значит, смерть ушла чуточку левее, лишь ветрено ободрав мне левую бровь, пробив насквозь алюминиевый рукомойник и прощально взвизгнув, смерть ушла. Исчезла! Приоткрыв глаза, сквозь призму ультрафиолета вижу, как открывается рот директора, чётко произносящего свою, годами заученную речь, как мерно и патриотично колышутся алые знамёна Родины, блестя серпом и молотом, и цветом своим напоминая, каким громадным трудом далась та священная победа над фашистским злом, ничтожно посмевшим выступить против моего великого народа. Да, мой народ — самый великий! Да, моя страна — самая лучшая! Да, моя армия — непобедима! Да, моя жизнь — полная, полная восторгов, радости, любви! Я — гражданин СССР! Я сияю, мою грудь распирает от гордости. Я чувствую бурный прилив положительной энергии. Щёки горят пунцом, свежий воздух заполняет лёгкие, сердце переполнено счастьем. Я горжусь тобой, страна! Да, чувство гордости за свою Родину — лучшее чувство! Лучшее. Я прихожу в себя.
Следующих выстрелов не последовало. Снайпер, по-идиотски обнаружив себя, ждать своей собственной кончины не стал и, под аккомпанемент автоматных очередей нашего прикрытия, скрылся с моих глаз долой, как сквозь землю провалился. А мне только лучше. Хрен с ним, позже с эти козлом разберёмся, позже.
Спотыкаясь, и пригибаясь всё ближе и ближе к земле, доносим раненого до временного укрытия и осторожно кладём его животом на землю. Тот продолжает брыкаться и беспрестанно орать, требуя доктора. Сосед скидывает свой бушлат, бросает рядом с пострадавшим и, с моей помощью, передвигает больного на мягкое.
— Бля, прямо в задницу его ранило, бедолагу, — сочувствует толстячку Сосед, протягивая мне его индивидуальный перевязочный пакет, вынутый из кармана промокшей от крови и пота фуфайки. — На, ты перевяжи.
— А чё — я?
— Я не могу уже больше, не могу, — вкладывая мне в ладонь штык-нож, отворачивается Сосед.
— Надо снять с него штаны, — собрав волю в кулак, заношу нож над раненым. Шумно выдыхая воздух, вгоняю нож в штаны в области ляжки. Режу. Жёсткие от грязи, крови и моего страха, ватные штаны поддаются плохо. Бросаю нож. Рву материю руками. Раненый мешает — дрожит, двигает ногами. Пытаюсь его усмирить, левой рукой впиваюсь в дрыгающуюся ступню, прижимаю к себе. В ответ — парнишка надрывается что есть сил:
— Я же подыхаю! Я подыхаю здесь! Херли смотришь, доктора давай! Чё ты зенки свои вытаращил, чё смотришь? Доктора давай, доктора! Я же дохну уже! Я же умру щас! Быстрее! Я же подохну тут, ой-ёй! Я же дохну уже! Я ДОХНУ!
— Тихо! Я — твой доктор! Я! — поборов непослушно толстые штаны, я вдруг натыкаюсь на кальсоны (как он так бегал?) и немного теряя время, копошусь с ними. Нормально! Достаю до ноги. Нога холодная и влажная. Неприятно. Держать крепче! Пытаюсь воткнуть маленький, почти игрушечный шприц с промедолом в мышцу, но тонкая, сверкающая своим острым кончиком игла, ломается об обмёрзлую, грубую кожу. — Сука! Сломал!
— Вот мой, — Сосед протягивает своё, — коли!
Повторяю попытку по новой, и более уверенно. Втыкаю.
— Есть!
— Ауууааа! Доктора! Доктора мне! Падлы-ы-ы! Что ж вы творите, сволочи-и-и? Я же подохну тут! — воет раненый, но ногами больше не дёргает.
— Ну, чё? Действует?
Молчание в ответ. И глаза застыли, и ноги не дрыгаются. Промедол действует? Или парень умирает? Ни хрена, ни хрена он не умрёт! Не позволю! Достаю свой шприц и втыкаю рядом с первым. Реакция следует незамедлительная, но обрывается на полуслове:
— Гэ-э-э-э! Падлы-ы-ы… — из судорожно раскрытого рта потекла клейкая, грязная, тягучая как клей слюна. Слюна, и следом за ней, пузыристая пена. Пена вперемешку с кровью.
Значит, всё же умирает? Умирает? Нет уж, хрен вам! Не отдам! Отстегнув от своей шапки булавку, пальцами левой руки сильно давлю толстячку на щёки, а пальцами правой — хватаю его за язык. Язык вытаскиваю изо рта насколько это возможно. Булавкой протыкаю язык насквозь и зацепляю за нижнюю губу. Зацепляю намертво, чтоб не захлебнулся пеной и своим языком, чтоб не задохнулся. Вот так. Должен дышать, должен жить!
— Всё… — вытирая липкий пот со лба, я сутулюсь и падаю на колени. Хватит. Толкаю Соседа в спину:
— Наложи ему жгут.
— Никогда не думал, что ты способен воткнуть булавку в живого человека! — мычит Сосед. — Да-ах!
Безразлично киваю головой и отворачиваюсь от корпящего над притихшим раненым Соседа, встречаясь с недоумёнными, потерянными взглядами молчаливых незнакомых бойцов. Они быстро отводят большие перепуганные глаза в сторону. Они молчат, они шокированы, они потеряны. А я? А я бессмысленно улыбаюсь: сил нет, кончились. Закрываю глаза. На коленках отползаю на пару метров от Соседа, падаю на спину.
Открываю глаза. Бесцветное, без туч и без облаков небо. Безразличное небо. Здесь, на земле, чего только не происходит, а небу — пофиг. Оно постороннее. Инородное. Чужое. Страшно лежать и упираться взглядом в такое небо. Ложусь на бок. Смотрю на свои грязные, измазанные чужой кровью ладони, на заляпанные, но по-прежнему блестящие медные пуговицы бушлата, на истерзанную, изгрызенную взрывами землю и тихо плачу. Плачу по утраченному детству, по потерянной и несправедливой Родине, по погибшим сегодня пацанам, по измученному жестокой судьбой толстячку-раненому. Просто плачу. Три-четыре сухих слезинки. Ко мне подбегает командир и его, покинувшие мусорную гору прикрытия, бойцы. Хлопают меня по спине, что-то сумбурно говорят, протискиваются вперёд чтобы помочь Соседу. Они молодцы. Вместе мы победим. Победим…
Из болезненного забвения в суету мирскую возвращает чей-то грубый, но моментально отрезвляющий окрик:
— Херли столпились, а, братцы-кролики? У вас тут что, национальная федерация гомиков-самоубийц? Гранаты захотели, одной, и на всех сразу? А ну, всем на свои места, живо!
Перед тем, как выполнить эту полупросьбу-полуприказ, все разом стихли, и в эту короткую и откровенно неловкую паузу тихо и неуклюже забрался сбивчивый, срывающийся голос:
— … в лес-су она рос-сла, зим-мой и ле-этом строй-на-ая …
Это раненый толстячок, под действием уколов впав в наркотическое забытьё, пуская пузыри и струйки жёлтой жидкости, еле-еле шевеля освобождённым от иголки языком, мурлыкал слова давно забытой детской песенки, с силой выпячивая лихорадочно дрожащие в голубых ниточках вен, ничего невидящие тёмные точки зрачков на склонившегося над ним Соседа.
Сосед вздрогнул, будто его ударило током, но удержал себя в руках:
— Всё будет хорошо, всё позади. Мы ещё поживём. Прорвёмся…
НЕ СПЕШИТЕ НАС ХОРОНИТЬ… Умывальник
Раян Фарукшин
| |
поделись ссылкой на материал c друзьями:
|
Всего комментариев: 0 | |